Еремей Парнов - Мальтийский жезл [Александрийская гемма]
— Ничего, — глухо повторил Люсин. — Нас не спрашивали, хотим ли мы появиться на этой земле.
— Другой нет и, надо думать, не будет… Поговорим о чем-нибудь еще. — Наташа осторожно высвободилась и подошла к. парапету.
От реки несло знобкой сыростью и немножечко тиной. По железнодорожному мосту грохотал бесконечный товарный состав. Над Лужниками клубился светозарный туман.
— Боюсь, что от меня будет мало толку. — Люсин свесился над непроглядной водой. — Я ведь прекрасно знаю, что мое поведение самоубийственно, но ничего не могу с собой поделать.
— Не понимаю, о чем вы.
— Мне казалось, что вы все понимаете.
— Нет, я сознательно разучилась понимать недосказанное. Так спокойнее. Чувствуешь себя более уверенной, защищенной.
— Вы давно разошлись с мужем?.. Ничего, что я об этом спрашиваю?
— Двенадцать лет.
— А Теме уже четырнадцать?
— Скоро будет. Ждет не дождется. Готовится вступить в комсомол. Хочет поскорее сделаться взрослым.
— Взрослому легче. В детстве все переживается гораздо острее. Любая безделица. О мировых вопросах я уж и не говорю. Байрон, Лермонтов, Леопарди! [157] Мне казалось, что они писали специально ради меня, что лишь я, единственный, сумел постичь безмерную глубину людского страдания.
— А кто такой Леопарди?
— Как, вы не знаете Леопарди? Значит, вас никогда не мучила мировая скорбь. Очевидно, это удел мужчин.
— Причем болезненно переживающих свое раннее созревание.
— Это вы о великих?
— Нет, о таких, как вы, перескочивших на палубу с подножки трамвая.
— Запомнили, однако, — Люсин был благодарен ей даже за этот пустяк.
— Лучше сформулируем так: не забыла, — непринужденно парировала она. — Надеюсь, в мореходке основательно повыбили из вас байронизм?
— Совсем напротив — загнали вглубь.
— По крайней мере, вы научились драить медяшку, чистить картошку и мыть на кухне полы.
— В камбузе, — уточнил Люсин. — Не терзайте слух моряка, гражданочка.
— Вот таким вы мне нравитесь гораздо больше.
— Отныне я всегда буду только таким.
— Скоро надоест.
— Придется обучиться секрету вечной новизны. С кем вы предпочитаете иметь дело сегодня?
— Оставайтесь лучше самим собой. — Наташа видела, что внешняя непринужденность дается ему с немалым трудом. Ей и самой было куда как муторно. Намереваясь вежливо распрощаться и повернуть к дому, она тем не менее почему-то медлила, через силу поддерживая готовую увянуть беседу.
— Боюсь, что в качестве сыщика я покажусь вам уже совершенно неинтересным, — сказал Люсин. Его губы дрогнули в мимолетной, чуточку горькой улыбке. — Как жаль, что вы так скоро добрались до истинной сущности. На сем реквизит исчерпывается. Небогатый, приходится признать, реквизит…
— Зачем вы так? — Наташа ощутила себя слегка уязвленной, но тут же устыдилась и, доверительно приблизив лицо, спросила с участием: — Вам, наверное, очень трудно?
— Не то слово, — признался Владимир Константинович. — Нет ни малейшего намека на личность убийцы, хоть на какие-нибудь его приметы. Даже крохотной песчинки с места преступления, за которую можно было бы зацепиться! По всем статьям — абсолютный нуль. В таких условиях мне еще не приходилось начинать дело. Лавров ждать, увы, никак не приходится.
Стремясь поделиться тревогами и сомнениями, которые слишком долго носил в себе, Люсин ударился в воспоминания. Но едва он начал рассказывать о зверском убийстве одной старой актрисы, как что-то заставило его остановиться на полуслове. Не только то давнее дело, связанное с кражей бриллиантов и оставшееся нераскрытым не по его вине, но и нынешние терзания растворились в жарком, внезапно накатившем забытье. Ему словно было даровано ощутить невозвратимое очарование текущего мига. Не прошлое с его перепутанными воспоминаниями, не туманные и, как правило, несбыточные надежды на будущее, но лишь это неуловимое, вечно ускользающее мгновение обладало самодовлеющей ценностью.
Совершилось неподвластное времени преображение. Покинул свой пост и куда-то к чертовой матери запропастился стерегущий каждое слово внутренний страж. Если и не впервые в жизни, то впервые за много-много лет Люсин перестал видеть и слышать себя со стороны. Поле его зрения, только что обнимавшее чуть ли не весь противоположный берег — от утопающих во мгле колоколен Новодевичьего до ослепительных светильников стадиона, — сузилось почти до точки, а вернее всего, возвысясь над трехмерностью пространства, обрело какую-то иную, высшую геометрию.
— Наташа! — хотел он позвать, но губы не повиновались.
Аромат ее духов, тонкий и скрытный, властно перехватил дыхание. Темной влагой блеснули глаза и длинные уверенные губы ее в случайном озарении холодных ночных огней.
Как лунатик, он потянулся к подсвеченному хрупкой фосфорической голубизной, неузнаваемому лицу.
— Я думала, что ты никогда не решишься, — благодарно шепнула она.
Глава двадцать восьмая
ИЕЗУИТСКИЕ КОЗНИ
Авентира V
Причудливый путь избирают знамения.
На санкт-петербургском Монетном дворе отштамповали новую партию серебряных рублевиков. Дело, казалось бы, вполне обыденное. И в том, что император Павел Петрович, подражая великому деду, повелел расположить четыре вензельные литеры «П» в виде креста, тоже ничего, достойного удивления, не содержалось. Однако на размышления, притом самого серьезного толка, наводил реверс. «Не нам, не нам, а имени твоему», — недвусмысленно возвещала чеканка. Взяв тамплиерский девиз, молодой государь возлагал на себя роковое бремя. Его готические фантазии и ставшие повсеместной притчей во языцех романтические склонности грозили далеко завести издерганную произволом Россию, которой опостылели чужеземцы-временщики, въезжавшие в тронную залу на штыках гвардии [158].
Лучшие люди страны связывали с именем Павла надежды на просвещенное правление, всяческие реформы. Вместо этого начинался мрачнейшего свойства рыцарский балаган, маскарад, от которого изрядно попахивало католической контрреформацией. Все теперь выстраивалось в единую линию: вояж по Европе, совершенный под именем графа Норд, встречи с мартинистами [159], иллюминатами и прочими искателями чудес, беспокоившая еще покойницу Екатерину возня вольных каменщиков [160]. И каменщики, проникшие во дворец в обличье учителей, и их соперники иезуиты зорко следили за созреванием наследника, чьи прекраснодушные порывы к грядущему переустройству мира теперь, после якобинского террора, могли вызвать лишь грустную улыбку. И хотя впоследствии Павел с присущим ему шараханьем из крайности в крайность резко отшатнулся от секретных лож, вырастивших бунтовщиков и цареубийц, тяга к эзотеризму, к запредельной мечте, очевидно, осталась. Иначе никак нельзя было объяснить таинственное эхо, долетевшее из тьмы веков, — мелькнувшую в дворцовых зеркалах сумеречную тень тамплиерских забытых исканий.
Стоит ли сожалеть о невольных промахах юности?
Особливо о тех, что имели место в то достопамятное путешествие, когда карету с графской короной на дверце трясло по разбитым дорогам всевозможных курфюршеств и герцогств. «Графиня Норд», будущая государыня Мария Федоровна, целиком и полностью разделяла искания и надежды супруга. Да и могло ли быть иначе? Урожденная София-Доротея-Августа-Луиза, воспитанная отцом, герцогом Вюртембергским, в лучшем духе немецких семейств, она всем своим видом являла образец послушания. В ее девичьем альбоме красовалось аккуратно переписанное стихотворение: «Нехорошо по многим причинам, чтобы женщина приобретала слишком обширные познания. Воспитывать в добрых нравах детей, вести хозяйство, наблюдать за прислугой, блюсти в расходах бережливость — вот в чем должно состоять ее учение и философия». Не ей, нареченной Софией (мудростью), было суждено предостеречь Павла от ошибок. А их было допущено предостаточно, в том числе и сугубо дипломатических. В Стокгольме он позировал придворному живописцу, будучи облаченным в передник мастера шотландского обряда «строгого послушания», в Сикстинской капелле Ватикана доверчиво раскрыл сердце римскому папе. А сколько вертелось вокруг него всякого рода шарлатанов, которые на поверку оказывались либо шпионами, либо отъявленными мошенниками? Духовидцы, делатели золота, адепты животного магнетизма — все они прямо из кожи вон лезли, добиваясь внимания путешествующей четы. Все жило, все дышало тогда ощущением невероятного, предчувствием удивительных перемен. А чем закончилось? Окровавленной корзиной, куда полетели головы Людовика и Марии-Антуанетты, милых, сердечных людей, окруживших гостей из далекой гиперборейской империи утонченным европейским комфортом.
Безумным заблуждением было начинать царствование под тамплиерским девизом. Павел не мог не знать о страшных словах гроссмейстера Жака де Моле, проклявшего род французских королей до тринадцатого колена [161]. Именно так оценила выпуск новой монеты роялистская эмиграция. Зато русское общество даже не всколыхнулось. Эка невидаль: серебро! Генерал-прокурор Куракин, прозванный завистниками «алмазным князем», счет вел только на золото, притом десятками тысяч, а Кутайсов, возведенный в графское достоинство турчонок, чистивший царевы сапоги, вообще не был силен в грамоте. Кому было судить? Безбородко, сорвавшему миллионный куш и княжеское звание с титулом «светлость»? Полицмейстеру Буксгеведену?